Борьба противоположных точек зрения сопутствовала обсуждению вопросов языка задолго до появления социальных сетей. В общем и целом она продолжается до сих пор. Все неравнодушные к этой теме обязаны занять одну из двух позиций: либо как сноб гордиться, что не совершаешь постыдных ошибок, то есть быть так называемым прескриптивистом, либо выставлять напоказ знания о языковых изменениях и искать неувязки в данных прескриптивистов, то есть быть дескриптивистом. Принадлежность к одной из взаимоисключающих групп обязательна.
Но может быть и по-другому. На работе у меня две роли: я редактор и автор лингвистической колонки. Обе в некоторой степени заставляют меня быть и прескриптивистом, и дескриптивистом. Когда мне присылают документ с орфографическими или грамматическими ошибками, я их исправляю (следуя руководству по стилю журнала The Economist). Но когда приходит время писать для своей колонки, я изучаю реальный (и весьма беспорядочный) язык и вместо того, чтобы ворчать, что тут и там ошибки, пытаюсь научить себя (и читателя) чему-то новому. Придется раздваиваться или найти компромисс все-таки можно? Думаю, что можно.
Язык постоянно меняется. Иногда изменения нарушают порядок и подрывают привычную логику. Возьмем глагол decimate ‘истреблять, опустошать’, по которому можно легко узнать прескриптивиста. Происходит оно от названия древнеримской практики наказания мятежного легиона: казнили каждого десятого солдата (отсюда и корень deci- ‘десять’). Сегодня нам нечасто приходится уточнять, что уничтожается именно десятая часть. Уверенность в том, что слово должно означать именно то, на что указывают его корни, называется «этимологическим заблуждением». А вот глагол со значением ‘уничтожить существенную часть’ обязательно пригодится. Но люди расширили значение слова decimate еще больше, и теперь оно означает что-то вроде ‘стереть с лица земли’.
Дескриптивисты (то есть практически все ученые-лингвисты) скажут, что изменение значений — обычное для функционирования языка явление. Со словами всегда так. Чтобы в этом убедиться, достаточно посмотреть буквально любое слово (не термин) в большом историческом Оксфордском словаре английского языка, где значения приводятся в порядке их появления. Вы увидите, что расширения, как в случае с decimate, происходят снова и снова. Слова непостоянны. По мнению одного лингвиста, прескриптивист подобен тому, кто фотографирует какую-то часть океана и утверждает, что так должен выглядеть весь океан.
Как бы то ни было, возражают прескриптивисты, от этого явление раздражает не меньше. Слово decimate в традиционном значении ‘уничтожить, но не полностью’ не имеет достойных синонимов, тогда как для нового значения их предостаточно: destroy, annihilate, devastate и так далее. Если decimate в итоге сохранит последнее значение, мы потеряем уникальное слово, а взамен не получим ничего. Также это приводит к путанице при использовании слова в старом и новом значениях.
Или возьмем слово literally ‘буквально’, относительно которого я придерживаюсь традиционной точки зрения. Использовать это слово по назначению даже приятно: когда сын на прошлых выходных упал с лошади, я смог успокоить свою маму фразой «он буквально тут же вернулся в седло», и это меня несказанно порадовало. Поэтому когда люди используют его, например, во фразе «мы буквально миллион километров прошли», я грустно вздыхаю. Да, Джеймс Джойс, Владимир Набоков и многие другие использовали literally в переносном значении, но в качестве обычного усилителя оно бессмысленно и некрасиво. Чего не скажешь про традиционное значение, тем более что в этом случае достойной замены ему нет.
Поэтому я считаю, что изменения в языке могут принести вред. Не критический, но все-таки вред.
Следует также помнить следующее: еще ни один язык не исчез из-за беспечности его носителей. Так просто не бывает — буквально. Прескриптивисты не смогут назвать ни одного языка, который стал бы бесполезен или потерял бы выразительность из-за неспособности людей сохранить традиционные лексику и грамматику. Каждый существующий сегодня язык весьма и весьма выразителен. Этот факт считался бы чудом, если бы не был обычным делом и не характеризовал бы не только все языки, но и всех людей, на них говорящих.
Как такое возможно? Почему изменение значения у глагола decimate не приводит к полному беспорядку? Если одна подобная «ошибка» — плохо, а такого рода изменения происходят постоянно, почему все еще окончательно не развалилось?
Все потому, что язык — это система. Звуки, слова и грамматика не существуют сами по себе — каждый из трех уровней языка сам является системой. И, как ни странно, системы изменяются системно. Если изменение грозит разрушением, другое изменение его компенсирует. Новая система будет отличаться от старой, но все равно сохранит работоспособность, эффективность и выразительность.
Начнем со звуков. Каждый язык имеет особый набор смыслоразличительных звуков, называемых фонемами. Слова beet ‘свёкла’ и bit ‘фрагмент’ содержат разные гласные (долгую и краткую [и]), две разные фонемы английского языка. В итальянском такого различия нет, поэтому итальянцы часто произносят слова sheet ‘лист бумаги’ и shit ‘дерьмо’ одинаково.
Гласные в английском вообще странная вещь. Вы когда-нибудь замечали, что во всех европейских языках буква а произносится одинаково? В итальянском latte, немецком lager, испанском tapas — везде произносится звук [а]. В какой-то степени это кажется естественным. Наткнувшись на португальское слово frango ‘цыпленок’, вы, скорее всего, произнесете его со звуком [а], а не с дифтонгом [эй]. Тогда почему английские слова plate, name и face произносятся по-другому?
Посмотрите на другие гласные и станет ясно, что с ними тоже что-то не так. В словах Nice ‘Ницца’ и Nizhni Novgorod буква i обозначает звук [и]. Но почему в словах write и ride другой звук? И почему две буквы o в словах boot и food дают звук [у]?
Ответ — Великий сдвиг гласных. В среднеанглийском и начале новоанглийского периода все долгие гласные английского языка претерпели кардинальные изменения. Произношение слова meet раньше было немного похоже на современное mate. Boot звучало как boat. Правда, обе гласные были монофтонгами, а не дифтонгами. Сейчас в открытом слоге буква a произносится как [эй], а в средневековом meet произносился один чистый звук.
Во время Великого сдвига произношение сочетаний oo и ee начало двигаться в сторону современного состояния. Никто не знает почему. Похоже, в то время люди заметили созвучие, и им это не понравилось. В любом случае, существовала проблема: произношение двойного e было слишком похоже на гласный в слове time ‘время’, которое в тот период произносилось как [тимэ]. А произношение двойного o было слишком похоже на гласную в слове house ‘дом’, которое тогда произносилось как [хуc].
Носители отреагировали на путаницу в звуках. Дальнейшие события указывают на гениальность явления, которое экономисты называют спонтанным порядком. В ответ на действия новых назойливых соседей гласные в словах время и дом тоже начали меняться, превращаясь в [таим] и [хаус]. Одни изменения провоцировали другие: гласный в слове mate (тогда оно произносилось [матэ]) сдвинулся в сторону современного звука в слове cat. Однако теперь он стал слишком близок к звуку в слове meat, который был похож на протяжную версию звука в современном слове met. Поэтому гласный в слове meat тоже изменился.
Все гласные системы пришли в движение. В таверне 15 века (а тогда мужчины носили с собой ножи) путать слова meet ‘встретиться, познакомиться’, meat ‘мясо’ и mate ‘совокупляться’ не стоило. Поэтому на потенциально опасное изменение система ответила изменением чего-то другого. В итоге некоторые гласные стали единым целым. Глагол meet и существительное meat превратились в омофоны. Но по большей части каждый гласный в системе занял новое место. Это все-таки Великий сдвиг, а не Великая свалка.
Такого рода процессы достаточно распространены, чтобы получить собственное название: цепочечный сдвиг. Так называют явление, когда одно изменение провоцирует другое, а оно в свою очередь провоцирует третье, и так далее, пока в языке вновь не установится равновесие. Цепочечные сдвиги происходят и сейчас: например, Сдвиг северных городов, который в городах вокруг Великих озер Северной Америки обнаружил первооткрыватель социолингвистики Уильям Лабов. А еще есть Калифорнийский сдвиг. Иными словами, такое случается. Местные, частные изменения хаотичны, но система на них реагирует, ограждая себя от неприятных последствий.
А что насчет слов? Гласных в языке немного, а вот слов тысячи. Изменения значений не всегда так упорядочены, как цепочечные сдвиги во время Великого сдвига гласных и других явлений. Тем не менее, несмотря на возможный вред от изменения значений отдельных слов, языки обычно сохраняют все слова, необходимые людям для общения.
Изучая словарь Сэмюэля Джонсона в ходе работы над моей новой книгой Talk on the Wild Side (2018), я совершил неожиданное открытие. В 1747 году, раскрывая графу Честерфилду план написания словаря, Джонсон писал следующее:
Слово buxom с единственным значением ‘покорный’ в разговорной речи стало означать ‘распутный’. Причина в том, что до Реформации при вступлении в брак невеста обещала услужливость и повиновение следующим образом: I will be bonair and buxom in bed and at board (‘буду любезной и послушной в постели и в хозяйстве’).
Сегодня при слове buxom ни покорная, ни распутная женщина на ум почти никому не придет (в современном английском buxom значит ‘грудастая’). Моей жене: теперь ты знаешь, откуда этот запрос в истории браузера.
Обратившись к Оксфордскому словарю, я выяснил, что buxom происходит от средневекового слова buhsam, родственного современному немецкому biegsam ‘гнущийся’. Физическое свойство перенесли на характер человека (что происходит регулярно) и стали употреблять в значении ‘податливый’ — или, следуя формулировке Джонсона, — ‘покорный’. Затем buxom постигли новые перемены: рукой подать от ‘покорного’ до ‘обходительного’, а оттуда до ‘бойкого, жизнерадостного’ (Уильям Шекспир в пьесе «Генрих V» описывает одного из солдат словами of buxom valour — в русском переводе ‘редкой храбрости’.) Затем произошел еще один переход, и во времена Джонсона слово, судя по всему, значило ‘здоровый, энергичный’. Логическим продолжением идеи крепкого здоровья стала ассоциация с полнотой, от полноты перешли к пышным женским формам и, наконец, к большой груди.
Скачок от ‘покорной’ до ‘грудастой’ кажется невероятным, если не рассматривать его поэтапно. Прилагательное nice ‘симпатичный’ тоже раньше значило ‘дурацкий’. Слово silly ‘глупый’ — ‘святой’. Ассасин — это форма множественного числа арабского слова со значением ‘потребитель гашиша’, а магазин — это по-арабски ‘склад’. Слова постоянно так делают. Прилагательное prestigious ‘престижный’ раньше имело уничижительный оттенок и значило ‘привлекательный, но лишенный содержания’. Подобные изменения встречаются сплошь и рядом.
Выше я употребил слова «скачок» и «переход». Однако скачки заметны только тогда, когда лексикографы постфактум расщепляют историю слова на значения для своих словарей. Семантика слова меняется постепенно, по мере того, как небольшое количество людей начинает использовать его по-новому, а затем приучает к этому других. Именно так происходят столь радикальные изменения. Чаще всего отдельные этапы слишком незначительны и потому незаметны.
Опять же, к неразберихе это не приводит. Допустим, каждый раз, когда слово buxom меняло значение, оно оставляло в лексике языка пробел. Однако каждый раз на его место приходило другое слово: именно их я использовал выше (pliable ‘податливый’, obedient ‘покорный’, amiable ‘любезный’, lively ‘бойкий’, gay ‘жизнерадостный’, healthy ‘здоровый’, plump ‘полный’ и пр.). Похоже, когда дело касается полезных понятий, лексический состав языка не выносит вакуума. И как мы столько лет обходились без слова hangry ‘злой от голода’ — я в этом состоянии треть дня провожу. Но и его кто-то в конце концов придумал.
Ряд изменений в значении можно предсказать. Некоторые настаивают, что слово nauseous значит ‘тошнотворный’ (но не ‘чувствующий тошноту’). Однако перенос признака с причины состояния на того, кто его испытывает, — это частый семантический сдвиг. Точно так же многие глаголы могут из каутазива(I broke the dishwasher ‘я сломал посудомойку’) стать деказивуативом (the dishwasher broke ‘посудомойка сломалась’). Однако к настоящей путанице это приводит редко. Старое значение прилагательного nauseous можно выразить с помощью nauseating.
Кроме того, значение слова слабеет при частом употреблении: в песне Everything Is Awesome ‘все у нас прекрасно’ из фильма «Лего» (2014) подмечена важная особенность: американцы и правда очень часто используют слово awesome ‘классный, прикольный’. Когда-то оно имело возвышенную коннотацию (и значило ‘вызывающий трепет’), теперь его можно услышать в отношении чего угодно: да хоть буррито. Оно может вообще не иметь смысла, как в чудесном примере Стивена Пинкера: If you could pass the guacamole, that would be awesome ‘будет здорово, если ты передашь мне гуакамоле’ (здесь это слово служит для выражения просьбы).
Но разве кроме awesome нам нечем выразить восхищение? Способов навалом в любом языке, а носители английского вообще избалованы богатым выбором: тут тебе и incredible, и fantastic, и stupendous, и brilliant. Каждое их этих слов претерпело семантический сдвиг: раньше они значили соответственно ‘неправдоподобный’, ‘выдуманный’, ‘приводящий в ступор’ и ‘сверкающий’. Когда такие прилагательные приедаются (а от этого не застраховано ни одно слово), люди придумывают новые: sick, amazeballs, kick-ass.
Тысячи слов языка представляют собой непрестанно трансформирующийся массив. Но стоит одному элементу сдвинуться, что грозит появлением пробела или дублирования, как вместе с ним меняется какой-то другой элемент. Индивидуальные, краткосрочные изменения происходят случайно; долгосрочные трансформации носят системный характер.
Может показаться, что изменения на уровне грамматики самые дестабилизирующие, что они несут больший ущерб, нежели ошибка в произношении или новое значение слова. Возьмем долгосрочное угасание местоимения whom, которое указывает на то, что предмет разговора или придаточное предложение — это прямое или косвенное дополнение (That’s the man whom I saw ‘это тот, кого я видел’). Сегодня чаще либо используют форму who, либо вообще опускают местоимение.
Какое слово подлежащее, а какое — дополнение, — очень важная информация. И именно поэтому разницу между ними не затрагивают даже радикальные грамматические изменения. То, что в эпической поэме «Беовульф» практически все слова пишутся не так, как сегодня, очевидно каждому. Однако те, кто не умеет читать по-древнеанглийски, не понимают, насколько отличается и грамматика. Древнеанглийский был похож на русский и латынь: кругом окончания — у существительных, прилагательных, детерминативов (к ним относятся артикли). Другими словами, все они вели себя так же, как who/whom/whose (была даже четвертая падежная форма).
Сегодня же всего 6 слов (I ‘я’, he ‘он’, she ‘она’, we ‘мы’, they ‘они’ и who ‘кто, который’) изменяют форму в роли дополнения (me, him, her, us, them и whom). Получается, что современные носители английского говорят на отвратительном, исковерканном древнеанглийском, лишенном всех коммуникативных возможностей исчезнувших окончаний. Можно представить себе недоумение Альфреда Великого: и как носители английского языка теперь разбирают, где в предложении подлежащее, а где — дополнения?
Ответ предельно скучен: им помогает порядок слов. В английском превалирует структура «подлежащее — сказуемое — прямое дополнение». В предложении I love her ‘я люблю ее’ все очевидно благодаря формам I (именительный падеж — подлежащее) и her (объектный падеж — прямое дополнение). Но и в предложении Steve loves Sally ‘Стив любит Салли’, несмотря на отсутствие окончаний, все понятно не хуже. В особых обстоятельствах установленный порядок может быть нарушен (Her I love the most ‘ее я люблю больше всех’), но всем об этом известно. Логика, которой придерживаются все носители языка, заменило собой функцию, которую раньше выполняли падежные окончания.
Почему они исчезли, мы не знаем. Вероятно, тому виной две волны завоеваний: приплывавшие в Британию викинги и норманны неидеально осваивали древнеанглийскую речь. Как и сейчас, взрослым людям было трудно запомнить кучу разных окончаний и другие тонкости иностранного языка. Многие взрослые, изучающие язык, просто игнорировали их, полагаясь на порядок слов, и их дети слышали от родителей уже слегка упрощенную версию. Дети пользовались окончаниями реже — и так до полного исчезновения последних.
И снова грамматика отреагировала на это системно. Ни одна цивилизация не может оставить на произвол судьбы различие между подлежащими и дополнениями. В древнеанглийский период порядок слов был довольно гибким. С утратой окончаний он зафиксировался в более жестком состоянии. Постепенное исчезновение маркеров падежа вело к потенциальной потере информации, однако закрепление порядка слов помогло ее предотвратить.
Теперь у нас есть теоретический аппарат, пользоваться которым могут и прескриптивисты, и дескриптивисты. Разумеется, изменения в фонетике могут казаться неправильными людям, которые усвоили старое произношение: на мой взгляд, говорить nucular (вместо nuclear) безграмотно, а expresso я просто не переношу. Однако в долгосрочной перспективе фонологическая система исправит любую возможную путаницу изящной вереницей дополнительных изменений, и все необходимые различия в языке сохранятся. Меняться может не только само значение, но и его эмоциональная окрашенность. Для моего шестилетнего ребенка все вокруг epic ‘эпично’ — а мне это режет слух не меньше, чем awesome резало слух моим родителям. Разве можно назвать эпичным обед? Но однажды epic себя исчерпает, и его дети наверняка начнут пользоваться каким-нибудь другим прилагательным — или придумают новое.
Языковую систему не разрушают даже изменения грамматического характера — а они кажутся самыми глубокими. Могут исчезнуть некоторые противопоставления: в классическом арабском есть единственное, двойственное и множественное числа (в современных диалектах, как и в английском, преимущественно используются единственное и множественное). В латыни было полно падежей; в производных от неё языках (французском, испанском и других) их нет, однако носителям это нисколько не мешает. А иногда языки усложняются: романские языки так активно использовали некоторые латинские слова, что те превратились в глагольные окончания. И ничего страшного не случилось.
Людям плохо дается концепция спонтанного порядка. Все мы склонны думать, что сложным системам нужно управление — милостивая, но твердая рука. Однако, подобно рыночной экономике, которая оказалась успешнее командной, языки слишком сложны и людей ими пользуется слишком много, чтобы подвергать их командному управлению. Индивидуальные решения могут оказаться неправильными и заслуживать исправления, но можно быть уверенным, что в долгосрочной перспективе перемены неизбежны и в конечном счете все сложится к лучшему. Иногда бывает сложно полагаться на то, что коллективный разум окружающих поможет сохранить систему в норме, однако по-другому не получится. Язык — система саморегулирующаяся. Гениальная система, за которой не стоит ни один гений.
Борьба противоположных точек зрения сопутствовала обсуждению вопросов языка задолго до появления социальных сетей. В общем и целом она продолжается до сих пор. Все неравнодушные к этой теме обязаны занять одну из двух позиций: либо как сноб гордиться, что не совершаешь постыдных ошибок, то есть быть так называемым прескриптивистом, либо выставлять напоказ знания о языковых изменениях и искать неувязки в данных прескриптивистов, то есть быть дескриптивистом. Принадлежность к одной из взаимоисключающих групп обязательна.
Но может быть и по-другому. На работе у меня две роли: я редактор и автор лингвистической колонки. Обе в некоторой степени заставляют меня быть и прескриптивистом, и дескриптивистом. Когда мне присылают документ с орфографическими или грамматическими ошибками, я их исправляю (следуя руководству по стилю журнала The Economist). Но когда приходит время писать для своей колонки, я изучаю реальный (и весьма беспорядочный) язык и вместо того, чтобы ворчать, что тут и там ошибки, пытаюсь научить себя (и читателя) чему-то новому. Придется раздваиваться или найти компромисс все-таки можно? Думаю, что можно.
Язык постоянно меняется. Иногда изменения нарушают порядок и подрывают привычную логику. Возьмем глагол decimate ‘истреблять, опустошать’, по которому можно легко узнать прескриптивиста. Происходит оно от названия древнеримской практики наказания мятежного легиона: казнили каждого десятого солдата (отсюда и корень deci- ‘десять’). Сегодня нам нечасто приходится уточнять, что уничтожается именно десятая часть. Уверенность в том, что слово должно означать именно то, на что указывают его корни, называется «этимологическим заблуждением». А вот глагол со значением ‘уничтожить существенную часть’ обязательно пригодится. Но люди расширили значение слова decimate еще больше, и теперь оно означает что-то вроде ‘стереть с лица земли’.
Дескриптивисты (то есть практически все ученые-лингвисты) скажут, что изменение значений — обычное для функционирования языка явление. Со словами всегда так. Чтобы в этом убедиться, достаточно посмотреть буквально любое слово (не термин) в большом историческом Оксфордском словаре английского языка, где значения приводятся в порядке их появления. Вы увидите, что расширения, как в случае с decimate, происходят снова и снова. Слова непостоянны. По мнению одного лингвиста, прескриптивист подобен тому, кто фотографирует какую-то часть океана и утверждает, что так должен выглядеть весь океан.
Как бы то ни было, возражают прескриптивисты, от этого явление раздражает не меньше. Слово decimate в традиционном значении ‘уничтожить, но не полностью’ не имеет достойных синонимов, тогда как для нового значения их предостаточно: destroy, annihilate, devastate и так далее. Если decimate в итоге сохранит последнее значение, мы потеряем уникальное слово, а взамен не получим ничего. Также это приводит к путанице при использовании слова в старом и новом значениях.
Или возьмем слово literally ‘буквально’, относительно которого я придерживаюсь традиционной точки зрения. Использовать это слово по назначению даже приятно: когда сын на прошлых выходных упал с лошади, я смог успокоить свою маму фразой «он буквально тут же вернулся в седло», и это меня несказанно порадовало. Поэтому когда люди используют его, например, во фразе «мы буквально миллион километров прошли», я грустно вздыхаю. Да, Джеймс Джойс, Владимир Набоков и многие другие использовали literally в переносном значении, но в качестве обычного усилителя оно бессмысленно и некрасиво. Чего не скажешь про традиционное значение, тем более что в этом случае достойной замены ему нет.
Поэтому я считаю, что изменения в языке могут принести вред. Не критический, но все-таки вред.
Следует также помнить следующее: еще ни один язык не исчез из-за беспечности его носителей. Так просто не бывает — буквально. Прескриптивисты не смогут назвать ни одного языка, который стал бы бесполезен или потерял бы выразительность из-за неспособности людей сохранить традиционные лексику и грамматику. Каждый существующий сегодня язык весьма и весьма выразителен. Этот факт считался бы чудом, если бы не был обычным делом и не характеризовал бы не только все языки, но и всех людей, на них говорящих.
Как такое возможно? Почему изменение значения у глагола decimate не приводит к полному беспорядку? Если одна подобная «ошибка» — плохо, а такого рода изменения происходят постоянно, почему все еще окончательно не развалилось?
Все потому, что язык — это система. Звуки, слова и грамматика не существуют сами по себе — каждый из трех уровней языка сам является системой. И, как ни странно, системы изменяются системно. Если изменение грозит разрушением, другое изменение его компенсирует. Новая система будет отличаться от старой, но все равно сохранит работоспособность, эффективность и выразительность.
Начнем со звуков. Каждый язык имеет особый набор смыслоразличительных звуков, называемых фонемами. Слова beet ‘свёкла’ и bit ‘фрагмент’ содержат разные гласные (долгую и краткую [и]), две разные фонемы английского языка. В итальянском такого различия нет, поэтому итальянцы часто произносят слова sheet ‘лист бумаги’ и shit ‘дерьмо’ одинаково.
Гласные в английском вообще странная вещь. Вы когда-нибудь замечали, что во всех европейских языках буква а произносится одинаково? В итальянском latte, немецком lager, испанском tapas — везде произносится звук [а]. В какой-то степени это кажется естественным. Наткнувшись на португальское слово frango ‘цыпленок’, вы, скорее всего, произнесете его со звуком [а], а не с дифтонгом [эй]. Тогда почему английские слова plate, name и face произносятся по-другому?
Посмотрите на другие гласные и станет ясно, что с ними тоже что-то не так. В словах Nice ‘Ницца’ и Nizhni Novgorod буква i обозначает звук [и]. Но почему в словах write и ride другой звук? И почему две буквы o в словах boot и food дают звук [у]?
Ответ — Великий сдвиг гласных. В среднеанглийском и начале новоанглийского периода все долгие гласные английского языка претерпели кардинальные изменения. Произношение слова meet раньше было немного похоже на современное mate. Boot звучало как boat. Правда, обе гласные были монофтонгами, а не дифтонгами. Сейчас в открытом слоге буква a произносится как [эй], а в средневековом meet произносился один чистый звук.
Во время Великого сдвига произношение сочетаний oo и ee начало двигаться в сторону современного состояния. Никто не знает почему. Похоже, в то время люди заметили созвучие, и им это не понравилось. В любом случае, существовала проблема: произношение двойного e было слишком похоже на гласный в слове time ‘время’, которое в тот период произносилось как [тимэ]. А произношение двойного o было слишком похоже на гласную в слове house ‘дом’, которое тогда произносилось как [хуc].
Носители отреагировали на путаницу в звуках. Дальнейшие события указывают на гениальность явления, которое экономисты называют спонтанным порядком. В ответ на действия новых назойливых соседей гласные в словах время и дом тоже начали меняться, превращаясь в [таим] и [хаус]. Одни изменения провоцировали другие: гласный в слове mate (тогда оно произносилось [матэ]) сдвинулся в сторону современного звука в слове cat. Однако теперь он стал слишком близок к звуку в слове meat, который был похож на протяжную версию звука в современном слове met. Поэтому гласный в слове meat тоже изменился.
Все гласные системы пришли в движение. В таверне 15 века (а тогда мужчины носили с собой ножи) путать слова meet ‘встретиться, познакомиться’, meat ‘мясо’ и mate ‘совокупляться’ не стоило. Поэтому на потенциально опасное изменение система ответила изменением чего-то другого. В итоге некоторые гласные стали единым целым. Глагол meet и существительное meat превратились в омофоны. Но по большей части каждый гласный в системе занял новое место. Это все-таки Великий сдвиг, а не Великая свалка.
Такого рода процессы достаточно распространены, чтобы получить собственное название: цепочечный сдвиг. Так называют явление, когда одно изменение провоцирует другое, а оно в свою очередь провоцирует третье, и так далее, пока в языке вновь не установится равновесие. Цепочечные сдвиги происходят и сейчас: например, Сдвиг северных городов, который в городах вокруг Великих озер Северной Америки обнаружил первооткрыватель социолингвистики Уильям Лабов. А еще есть Калифорнийский сдвиг. Иными словами, такое случается. Местные, частные изменения хаотичны, но система на них реагирует, ограждая себя от неприятных последствий.
А что насчет слов? Гласных в языке немного, а вот слов тысячи. Изменения значений не всегда так упорядочены, как цепочечные сдвиги во время Великого сдвига гласных и других явлений. Тем не менее, несмотря на возможный вред от изменения значений отдельных слов, языки обычно сохраняют все слова, необходимые людям для общения.
Изучая словарь Сэмюэля Джонсона в ходе работы над моей новой книгой Talk on the Wild Side (2018), я совершил неожиданное открытие. В 1747 году, раскрывая графу Честерфилду план написания словаря, Джонсон писал следующее:
Сегодня при слове buxom ни покорная, ни распутная женщина на ум почти никому не придет (в современном английском buxom значит ‘грудастая’). Моей жене: теперь ты знаешь, откуда этот запрос в истории браузера.
Обратившись к Оксфордскому словарю, я выяснил, что buxom происходит от средневекового слова buhsam, родственного современному немецкому biegsam ‘гнущийся’. Физическое свойство перенесли на характер человека (что происходит регулярно) и стали употреблять в значении ‘податливый’ — или, следуя формулировке Джонсона, — ‘покорный’. Затем buxom постигли новые перемены: рукой подать от ‘покорного’ до ‘обходительного’, а оттуда до ‘бойкого, жизнерадостного’ (Уильям Шекспир в пьесе «Генрих V» описывает одного из солдат словами of buxom valour — в русском переводе ‘редкой храбрости’.) Затем произошел еще один переход, и во времена Джонсона слово, судя по всему, значило ‘здоровый, энергичный’. Логическим продолжением идеи крепкого здоровья стала ассоциация с полнотой, от полноты перешли к пышным женским формам и, наконец, к большой груди.
Скачок от ‘покорной’ до ‘грудастой’ кажется невероятным, если не рассматривать его поэтапно. Прилагательное nice ‘симпатичный’ тоже раньше значило ‘дурацкий’. Слово silly ‘глупый’ — ‘святой’. Ассасин — это форма множественного числа арабского слова со значением ‘потребитель гашиша’, а магазин — это по-арабски ‘склад’. Слова постоянно так делают. Прилагательное prestigious ‘престижный’ раньше имело уничижительный оттенок и значило ‘привлекательный, но лишенный содержания’. Подобные изменения встречаются сплошь и рядом.
Выше я употребил слова «скачок» и «переход». Однако скачки заметны только тогда, когда лексикографы постфактум расщепляют историю слова на значения для своих словарей. Семантика слова меняется постепенно, по мере того, как небольшое количество людей начинает использовать его по-новому, а затем приучает к этому других. Именно так происходят столь радикальные изменения. Чаще всего отдельные этапы слишком незначительны и потому незаметны.
Опять же, к неразберихе это не приводит. Допустим, каждый раз, когда слово buxom меняло значение, оно оставляло в лексике языка пробел. Однако каждый раз на его место приходило другое слово: именно их я использовал выше (pliable ‘податливый’, obedient ‘покорный’, amiable ‘любезный’, lively ‘бойкий’, gay ‘жизнерадостный’, healthy ‘здоровый’, plump ‘полный’ и пр.). Похоже, когда дело касается полезных понятий, лексический состав языка не выносит вакуума. И как мы столько лет обходились без слова hangry ‘злой от голода’ — я в этом состоянии треть дня провожу. Но и его кто-то в конце концов придумал.
Ряд изменений в значении можно предсказать. Некоторые настаивают, что слово nauseous значит ‘тошнотворный’ (но не ‘чувствующий тошноту’). Однако перенос признака с причины состояния на того, кто его испытывает, — это частый семантический сдвиг. Точно так же многие глаголы могут из каутазива(I broke the dishwasher ‘я сломал посудомойку’) стать деказивуативом (the dishwasher broke ‘посудомойка сломалась’). Однако к настоящей путанице это приводит редко. Старое значение прилагательного nauseous можно выразить с помощью nauseating.
Кроме того, значение слова слабеет при частом употреблении: в песне Everything Is Awesome ‘все у нас прекрасно’ из фильма «Лего» (2014) подмечена важная особенность: американцы и правда очень часто используют слово awesome ‘классный, прикольный’. Когда-то оно имело возвышенную коннотацию (и значило ‘вызывающий трепет’), теперь его можно услышать в отношении чего угодно: да хоть буррито. Оно может вообще не иметь смысла, как в чудесном примере Стивена Пинкера: If you could pass the guacamole, that would be awesome ‘будет здорово, если ты передашь мне гуакамоле’ (здесь это слово служит для выражения просьбы).
Но разве кроме awesome нам нечем выразить восхищение? Способов навалом в любом языке, а носители английского вообще избалованы богатым выбором: тут тебе и incredible, и fantastic, и stupendous, и brilliant. Каждое их этих слов претерпело семантический сдвиг: раньше они значили соответственно ‘неправдоподобный’, ‘выдуманный’, ‘приводящий в ступор’ и ‘сверкающий’. Когда такие прилагательные приедаются (а от этого не застраховано ни одно слово), люди придумывают новые: sick, amazeballs, kick-ass.
Тысячи слов языка представляют собой непрестанно трансформирующийся массив. Но стоит одному элементу сдвинуться, что грозит появлением пробела или дублирования, как вместе с ним меняется какой-то другой элемент. Индивидуальные, краткосрочные изменения происходят случайно; долгосрочные трансформации носят системный характер.
Может показаться, что изменения на уровне грамматики самые дестабилизирующие, что они несут больший ущерб, нежели ошибка в произношении или новое значение слова. Возьмем долгосрочное угасание местоимения whom, которое указывает на то, что предмет разговора или придаточное предложение — это прямое или косвенное дополнение (That’s the man whom I saw ‘это тот, кого я видел’). Сегодня чаще либо используют форму who, либо вообще опускают местоимение.
Какое слово подлежащее, а какое — дополнение, — очень важная информация. И именно поэтому разницу между ними не затрагивают даже радикальные грамматические изменения. То, что в эпической поэме «Беовульф» практически все слова пишутся не так, как сегодня, очевидно каждому. Однако те, кто не умеет читать по-древнеанглийски, не понимают, насколько отличается и грамматика. Древнеанглийский был похож на русский и латынь: кругом окончания — у существительных, прилагательных, детерминативов (к ним относятся артикли). Другими словами, все они вели себя так же, как who/whom/whose (была даже четвертая падежная форма).
Сегодня же всего 6 слов (I ‘я’, he ‘он’, she ‘она’, we ‘мы’, they ‘они’ и who ‘кто, который’) изменяют форму в роли дополнения (me, him, her, us, them и whom). Получается, что современные носители английского говорят на отвратительном, исковерканном древнеанглийском, лишенном всех коммуникативных возможностей исчезнувших окончаний. Можно представить себе недоумение Альфреда Великого: и как носители английского языка теперь разбирают, где в предложении подлежащее, а где — дополнения?
Ответ предельно скучен: им помогает порядок слов. В английском превалирует структура «подлежащее — сказуемое — прямое дополнение». В предложении I love her ‘я люблю ее’ все очевидно благодаря формам I (именительный падеж — подлежащее) и her (объектный падеж — прямое дополнение). Но и в предложении Steve loves Sally ‘Стив любит Салли’, несмотря на отсутствие окончаний, все понятно не хуже. В особых обстоятельствах установленный порядок может быть нарушен (Her I love the most ‘ее я люблю больше всех’), но всем об этом известно. Логика, которой придерживаются все носители языка, заменило собой функцию, которую раньше выполняли падежные окончания.
Почему они исчезли, мы не знаем. Вероятно, тому виной две волны завоеваний: приплывавшие в Британию викинги и норманны неидеально осваивали древнеанглийскую речь. Как и сейчас, взрослым людям было трудно запомнить кучу разных окончаний и другие тонкости иностранного языка. Многие взрослые, изучающие язык, просто игнорировали их, полагаясь на порядок слов, и их дети слышали от родителей уже слегка упрощенную версию. Дети пользовались окончаниями реже — и так до полного исчезновения последних.
И снова грамматика отреагировала на это системно. Ни одна цивилизация не может оставить на произвол судьбы различие между подлежащими и дополнениями. В древнеанглийский период порядок слов был довольно гибким. С утратой окончаний он зафиксировался в более жестком состоянии. Постепенное исчезновение маркеров падежа вело к потенциальной потере информации, однако закрепление порядка слов помогло ее предотвратить.
Теперь у нас есть теоретический аппарат, пользоваться которым могут и прескриптивисты, и дескриптивисты. Разумеется, изменения в фонетике могут казаться неправильными людям, которые усвоили старое произношение: на мой взгляд, говорить nucular (вместо nuclear) безграмотно, а expresso я просто не переношу. Однако в долгосрочной перспективе фонологическая система исправит любую возможную путаницу изящной вереницей дополнительных изменений, и все необходимые различия в языке сохранятся. Меняться может не только само значение, но и его эмоциональная окрашенность. Для моего шестилетнего ребенка все вокруг epic ‘эпично’ — а мне это режет слух не меньше, чем awesome резало слух моим родителям. Разве можно назвать эпичным обед? Но однажды epic себя исчерпает, и его дети наверняка начнут пользоваться каким-нибудь другим прилагательным — или придумают новое.
Языковую систему не разрушают даже изменения грамматического характера — а они кажутся самыми глубокими. Могут исчезнуть некоторые противопоставления: в классическом арабском есть единственное, двойственное и множественное числа (в современных диалектах, как и в английском, преимущественно используются единственное и множественное). В латыни было полно падежей; в производных от неё языках (французском, испанском и других) их нет, однако носителям это нисколько не мешает. А иногда языки усложняются: романские языки так активно использовали некоторые латинские слова, что те превратились в глагольные окончания. И ничего страшного не случилось.
Людям плохо дается концепция спонтанного порядка. Все мы склонны думать, что сложным системам нужно управление — милостивая, но твердая рука. Однако, подобно рыночной экономике, которая оказалась успешнее командной, языки слишком сложны и людей ими пользуется слишком много, чтобы подвергать их командному управлению. Индивидуальные решения могут оказаться неправильными и заслуживать исправления, но можно быть уверенным, что в долгосрочной перспективе перемены неизбежны и в конечном счете все сложится к лучшему. Иногда бывает сложно полагаться на то, что коллективный разум окружающих поможет сохранить систему в норме, однако по-другому не получится. Язык — система саморегулирующаяся. Гениальная система, за которой не стоит ни один гений.